К бумаге страстью занедужив,
писатель был мужик ледащий;
стонала тема: глубже, глубже,
а он был в силах только чаще.

Наследства нет, а мир суров;
что делать бедному еврею?
Я продаю свое перо,
и жаль, что пуха не имею.

Бюрократизм у нас от немца,
а лень и рабство — от татар,
и любопытно присмотреться,
откуда винный перегар.

Дойдут, дойдут до Бога жалобы,
раскрыв Божественному взору,
как, не стесняясь Божьей фауны,
внизу засрали Божью флору.

Совсем на жизнь я не в обиде,
ничуть свой жребий не кляну;
как все, в гавне по шею сидя,
усердно делаю волну.

Среди чистейших жен и спутников,
среди моральнейших людей
полно несбывшихся преступников
и неслучившихся блядей.

Мужик, теряющий лицо,
почуяв страх едва,
теряет, в сущности, яйцо,
а их — всего лишь два.

Нам охота себя в нашем веке
уберечь, как покой на вокзале,
но уже древнеримские греки,
издеваясь, об этом писали.

Ища путей из круга бедствий,
не забывай, что никому
не обходилось без последствий
прикосновение к дерьму.

Я не жалея покидал
своих иллюзий пепелище,
я слишком близко повидал
существованье сытых нищих.

Старик, держи рассудок ясным,
смотря житейское кино:
дерьмо бывает первоклассным,
но это все-таки гавно.

Мы сохранили всю дремучесть
былых российских поколений,
но к ним прибавили пахучесть
своих духовных выделений.

Не горюй, старик, наливай,
наше небо в последних звездах,
устарели мы, как трамвай,
но зато и не портим воздух.

Люблю эту пьесу: восторги, печали,
случайности, встречи, звонки;
на нас возлагают надежды в начале,
в конце — возлагают венки.